Православное мнение. Душевнобольным не читать!
Наше время, - конечно, не первое, которое по опыту узнало о проблемах и
трудностях в общении между поколениями. Любая эпоха знала эти трудности, и даже
конвенциональное прикрашивание не могло всерьез сделать их сколько-нибудь менее
заметными. Отказ от всякого прикрашивания сам по себе оправдан; но нельзя не
чувствовать, что в наше время слишком ощутима активная заинтересованность в том,
чтобы как можно больше приблизить генерационное разобщение к теоретической и
фактической абсолютизации. Достаточно очевидна коммерческая заинтересованность в
этом определенных инстанций, например, индустрии, обслуживающей "молодежную
субкультуру", автомобильной промышленности, добивающейся ухода в прошлое
практики пользования общим семейным автомобилем и уверенно инструментализирующей
идеологические мотивации для поощрения каждого атомизированного члена семьи в
его желании обладать во что бы то ни стало собственным автомобилем; но всё это
неинтересно.
Гораздо интереснее и серьезнее случай, когда к борьбе против
солидарности поколений побуждают более или менее подлинные идейные мотивы,
связанные с сегодняшней программой либерализма. Должен сделать личное признание:
до тех пор, пока я не мог наблюдать жизнь современной Европы с близкой
дистанции, слово "либерал", освященное для русского уха примером Пушкина,
нравилось мне куда больше, чем слово "демократ", профанированное
словосочетаниями вроде "народная демократия", и мне было непонятно, почему
современные католики, заявляя себя приверженцами демократии, весьма настороженно
относятся к "либерализму". Сейчас я смотрю на вещи иначе и воспринимаю
затеваемую современным либерализмом программу всеобщего перевоспитания
человечества как угрозу демократии, а себя, подумать только, ощущаю на стороне
демократии! Но это так, отступление. Попробуем взглянуть на вещи серьезно и
непредвзято: а может быть, современные либералы, переводящие в скучную прозу
каждодневное умонастроение, которое было в Сорбонне 1968 г. романтическим
бунтом, видящие в реликте "сыновних" и тем паче "дочерних" чувств представителей
молодых поколений подлежащий выкорчевыванию эмоциональный резерв для возвращения
"авторитаризма", "репрессивизма" и в конечном счете тоталитаризма, - всё-таки
правы? Правы не с наших, христианских, но со своих собственных,
секулярно-гражданских позиций? Ведь они так любят ссылаться на то, что т. н.
"крепкая семья" с до тошноты послушным младшим поколением была базой всех
тоталитарных режимов!
Я думаю, что для начала ложной, исторически,
фактически ложной является представляемая ими картина тоталитаризмов, якобы с
самого начала занятых насаждением тоскливого семейного благонравия. Дело не так
просто.
У каждого тоталитаризма с ходом времени обнаруживаются два лица,
точнее, две личины, в его отношении к ценностям семьи, и личины эти весьма
разнятся между собой. Довольно понятно, что на памяти последующих поколений
остались личины, употребительные под конец той или иной тоталитарной эпохи и
связанные с искусственной имитацией культа семьи как "ячейки общества". Однако
для самой сущности тоталитаризма характерен путь от стратегии заигрывания с
отменой всех традиционных моральных табу - к стратегии их ужесточения: можно
вспомнить и движение национал-социализма от мечтаний о "мужских союзах" и
однополой любви героических спартанцев, достаточно ощутимых еще в книге Альфреда
Розенберга "Der Mythos des 20. Jahrhunderts" и, кажется, довольно важных для
повседневности SA, - к репрессиям против гомосексуалистов, отправляемых в
лагеря, и контраст между ранне-большевистской игрой в сплошное "раскрепощение" и
сталинской игрой в восстановление идеала "крепкой" семьи. Никак нельзя
согласиться с лауреатом пулитцеровской премии американским журналистом Гедриком
Смитом, автором известной книги "The Russians" (1976), когда он, не совсем поняв
жанровую принадлежность цитируемого им ленинского высказывания, находит всю
атмосферу 20-х годов "викторианской", - должно быть, ему никто не рассказывал об
акциях "Долой стыд" и тому подобном. Это позднее придут благонравные плакаты и
сладкие стишки про маму, про учительницу и всё такое. Но важно, что смысл той и
другой тактики - один и тот же: стремление тоталитаризма систематически
вытеснить все человеческие отношения и подменить их собой. И ранний советский
строй с его ставкой на комсомольцев - "Коммунизм - это молодость мира", - и
ранний национал-социализм имел явственные черты "молодежной культуры", и при
всем различии между организацией Wandervogel1, когда-то распущенной
гитлеровцами, и SA, люди во многом сходного типа искали в них удовлетворения той
же потребности в специфически юношеской, поколенчески окрашенной утопии.
Не
надо забывать то, что часто забывается, а младшим поколениям и вовсе неизвестно:
целый ряд бытовых навыков, впоследствии весьма энергично усвоенных советским
официозом, на какое-то время подпадал осуждению новой идеологии. Прежде, чем
легитимировать столь важное для семьи торжество вокруг елки на грани двух годов,
прежде, чем ввести новогоднюю - разумеется, не рождественскую! - ёлку даже в
Кремле, "новый быт" прошел через осуждение ёлки вообще как "мещанства". Этот
символ суверенности семьи был в 20-е годы таким же подозрительным, как, скажем,
"Gaudeamus", символ университетской суверенности2. Потом всё это "возрождалось"
сверху - так же искусственно, так же нарочито, как отменялось до того. Но вопрос
не сводим к эксцессам раннебольшевистского экспериментаторства, как и к
контрастам между ним и сталинистским квазиреставраторством. Между "левацкими"
эксцессами и приходящими затем реставрациями есть не только контраст, но и
содержательная связь в процессе отмены суверенитета семьи. Ёлка перестает быть
чем-то, что сохраняется в семье без оглядки на внешние семье инстанции: её
отбирают - и затем даруют сверху; без отобрания невозможно было бы дарование.
Всё, что просто так, само собой, не спрашивая идеологии, существует в жизни
людей и специально в семье, оценивалось как "мещанство". Споры о границах
"мещанства", столь заметные в советских песенках предвоенной поры,- мещанство ли
резеда, галстук и т. п. - важны, в конце концов, не тем, в какую сторону они
решаются, а тем, что любое решение по своей сути отменяет суверенитет жизненной
данности. Семья, члены которой могут при случае жаловаться друг на друга в
партком, - уже не совсем семья, это нечто иное.
Мне кажется очевидным, что
если бы семейные отношения у наших народов были крепче, если бы их не удалось
расшатать, ка-ждодневная жизнь не могла бы принять такого характера, который она
- увы! - принимала. Я слыхал в детские годы от старушки деревенского
происхождения рассказ о том, как в их деревне еще перед тем, как их церковь была
сломана, местные комсомольцы в престольный праздник залезли на колокольню и
поливали своей мочой крестный ход, т. е. собственных пап и мам, бабушек и
дедушек... Еще раз - это были местные парни, не какие-нибудь посланцы из города,
тем паче не инородцы. Такой эпизод заставляет серьезно задуматься над
тоталитарной эксплуатацией генерационных разногласий.
Тем важнее становилась
в эти годы семья для тех, кому она служила заградительной стеной против жизни,
"как у всех". Но об этом я не могу говорить в тоне объективированного анализа, а
только в тоне личного признания. Позволяя себе несколько таких признаний, я
весьма далек от того, чтобы видеть в себе на протяжении моей жизни образец
гражданского мужества - какое там! Но если у меня с ранних лет была, если не
решимость к действию, то хотя бы внутренняя независимость, давшая мне силу
засесть за изучение тех материй, которыми я всю жизнь занимаюсь, - я обязан этим
всецело старшим по возрасту, начиная с родителей и их друзей.
Мой отец
родился в 1875 г., в один год со Швейцером и Т. Манном; его однокурсником и
собеседником в студенческие годы был Сергей Маковский. После окончания
естественнонаучного факультета Петербургского университета он был послан
совершенствоваться в Гейдельберг, потом некоторое время работал на биол. станции
подле Неаполя и в Африке. Моя мама была на четверть века моложе, однакож успела
мельком увидеть Льва Толстого и кончить гимназию в г. Подольске. То, что я был
окружен с детства книгами по истории и т. п. со "старорежимной" орфографией,
рассказами отца о старой Европе (и об Африке), рассказами его друзей о старой
русской культуре - очень важно; но это не самое важное. Важнее было другое: опыт
солидарности с атмосферой этого круга перед лицом совсем иной атмосферы
окружающего общества. (Моя будущая жена подрастала тем временем на Северном
Кавказе в обстановке суровой провинциальной скудости, но ее опыт солидарности со
старшими был совершенно таким же. Поэтому и нам, повстречавшись, было легко
понять друг друга.)
Я никоим образом, Боже избави, не собираюсь изображать
себя как идеального сына. Я даже не намерен придавать чересчур идеальных черт
моим родителям. Ежедневная, ежечасная совместная жизнь, тем более в пространстве
единственной комнаты коммунальной квартиры, где все каждый миг на глазах друг у
друга, не могла вовсе обходиться без недоразумений и огорчений. И всё же именно
эта тесная комната становилась для моей души и для моего сознания подлинным
Отечеством в самом патетическом смысле этого патетического слова. Однажды лет в
пятнадцать, обуреваемый бурными эмоциями teenager'a, я так и сказал моему
тогдашнему собеседнику, старому другу моего отца, о котором еще пойдет речь
дальше: "Моя Родина - вот эта комната, другой у меня нет!" (А он ответил: "Да,
всё так, другую у тебя отняли.") А много лет после этого на вопрос старшей
собеседницы: "Неужели тебе никогда не хотелось сбежать из дому?" - я ответил:
"Как Вы не понимаете: из осажденной крепости не сбегают".
Только что
помянутого мной друга моего отца звали Николай Иванович Леонов; он успел до
революции выпустить книжку стихов, живее всего интересовался историей культуры,
однако с середины 20-х гг. отправился в Бухару преподавать географию. Это явно
был для него единственный шанс выжить, не сломившись. Вот его стихи о
раннесталинском времени в Бухаре:
Памяти коснеющей не верьте! И т. п.
Он
был моим постоянным ментором в те годы, когда ему было около шестидесяти, а мне
около четырнадцати. От него я впервые услышал имя Марины Цветаевой - и ее стихи
о рябине. Но это не самое важное. С наибольшей благодарностью я вспоминаю
сегодня, как решительно, даже сурово пресекал он мои отроческие попытки отдать
дань конформизму и хоть отчасти подстроиться к тому миру, который начинался за
порогом родительской комнаты. (И он же возил меня к Пасхальной всенощной в
только-только открывшуюся после войны Троице-Сергиеву Лавру.) Вместе с ним я
должен назвать и других, например, Серг. Иван. Юренева, - и всю дружескую среду
вокруг моих родителей.
И теперь я возвращаюсь от моих личных признаний к
соображениям общего характера. Еще раз, я вовсе не отрицаю ни того, что и у меня
не было - прежде всего по моей вине, но не всегда - некоей небывалой гармонии в
отношениях со старшими, ни того, что не всем везет в их начальном опыте так, как
повезло мне. И в любом случае определенная мера поколенческого несогласия
вытекает из объективно данной разнородности опыта поколений. Но ведь несогласие,
не вырождающееся в разобщение, спор, не приводящий к ссоре, сам по себе дает
нашим мыслям диалогическое измерение. Да, мы видим что-то, чего не видят
старшие, но они видели то, чего заведомо не видели мы, и наше разномыслие с ними
заставляет задуматься, дает толчок мысли - при условии, что мы принимаем их опыт
всерьез наравне с собственным. Спор с родителями, даже тогда, когда он болезнен,
заставляет заново продумать свою собственную позицию, а это уже делает
невозможным бездумное повторение брошенного mass media лозунга.
Далее, я
отдаю себе отчет в том, что моя юношеская солидарность со старшими была
обусловлена специфической, неповторимой ситуацией тоталитаристского времени, т.
е., как нынче говорят, нас сплачивал image of enemy. Сейчас, слава Богу, та
эпоха прошла; но никто не обещал нам, что тоталитаризм не вернется, - а если он
всё-таки вернется, он заведомо придет в совсем иных формах, под другими
лозунгами. Человеческий материал, который ему нужен, - это люди, готовые бодро
подхватывать и хором повторять готовые слова; какие это слова - не так важно,
они могут быть взяты из безупречно либерального набора. Никогда не забуду
демонстрации венских молодых людей, скандировавших: "Eins, zwei, drei -
Palestine frei!" Перед какими проблемами стоят реальные евреи и реальные арабы,
а тут никаких проблем, им всё объяснили по телевизору - eins, zwei, drei! Если я
в чем вижу опасность нового, "ползучего" и поначалу, может быть, совсем
бескровного тоталитаризма, так в этом настроении. Их выучили не слушаться
старших - но тем более некритически слушаться поколенческой моды, которой уже
никто не смеет возразить. А потому будем просить у Бога, чтобы трудный, подчас
огорчительный диалог поколений не прервался.
(С)
Аверинцев С. Солидарность поколений как фактор гражданской свободы
Рубрика "Блоги читачів" є майданчиком вільної журналістики та не модерується редакцією. Користувачі самостійно завантажують свої матеріали на сайт. Редакція не поділяє позицію блогерів та не відповідає за достовірність викладених ними фактів.